00:32

Если не складывается - вычти.
Fritz Thaulow



@темы: лето, fritz thaulow

00:20

Если не складывается - вычти.
Winifred Nicholson
Potted Flowers



Если не складывается - вычти.
Осип Мандельштам

Я слово позабыл, что я хотел сказать.
Слепая ласточка в чертог теней вернется,
На крыльях срезанных, с прозрачными играть.
B беспамятстве ночная песнь поется.

Не слышно птиц. Бессмертник не цветет.
Прозрачны гривы табуна ночного.
B сухой реке пустой челнок плывет.
Среди кузнечиков беспамятствует слово.

И медленно растет, как бы шатер иль храм,
То вдруг прикинется безумной Антигоной,
То мертвой ласточкой бросается к ногам,
С стигийской нежностью и веткою зеленой.

О, если бы вернуть и зрячих пальцев стыд,
И выпуклую радость узнаванья.
Я так боюсь рыданья аонид,
Тумана, звона и зиянья!

А смертным власть дана любить и узнавать,
Для них и звук в персты прольется,
Но я забыл, что я хочу сказать, -
И мысль бесплотная в чертог теней вернется.

Bсе не о том прозрачная твердит,
Все ласточка, подружка, Антигона...
И на губах, как черный лед, горит
Стигийского воспоминанье звона.

@темы: Мандельштам

Если не складывается - вычти.
Harold Gaze
Eros and Psyche





"У царя с царицей три дочки-красавицы. Психею, младшую и самую красивую, люди почитают как Венеру, забросив старые святилища богини. Разгневанная Венера приказывает Амуру внушить «самозванке» любовь к негоднейшему из людей. К Психее никто не дерзает свататься. Оракул говорит, что мужем ее станет не человек, а некто крылатый, палящий огнем, гроза богов и даже Стикса. Психею следует отвести на высокий обрыв и там оставить. Родители подчиняются.


С обрыва Психею уносит Зефир. Он доставляет ее во дворец, где ее окружают невидимые слуги. По ночам к ней является Амур, который уходит до восхода солнца. Он много раз предупреждает ее, что если она попытается его увидеть, то навсегда лишится супружеских объятий. Психея надеется узнать мужа в чертах будущего ребенка, которого носит под сердцем. От супруга она узнает, что ее разыскивают сестры, но эта встреча опасна. Психея со слезами вымаливает разрешение на встречу во дворце.

Сестры являются к обрыву, и Зефир переносит их во дворец. Так они являются несколько раз. Из противоречивых рассказов Психеи о муже (то он молодой и красивый охотник, то почтенный торговец) они делают вывод, что это бог, но из зависти говорят, что это дракон, готовый съесть Психею вместе с ребенком. По их наущению она готовит бритву и масляную лампу, чтобы отсечь спящему чудовищу голову, но обнаруживает «нежнейшее и сладчайшее из всех диких зверей чудовище» — Купидона. Масло с фитиля лампы обжигает плечо «господина всяческого огня», и Амур улетает. Психея, повиснув на его ноге, летит и падает. Амур, «знаменитый стрелок», который из любви «сам себя ранил своим же оружием», упрекает ее в неблагодарности, сидя на верхушке кипариса, а затем улетает.

Психея пытается утопиться, но река выносит ее на берег, где Пан обучает Эхо пению. Пан догадывается, что девушка страдает от любви, и советует обратиться к Купидону. Психея ищет мужа и по пути мстит сестрам, убеждая каждую из них в том, что Амур теперь любит ее, а не Психею. Обе сестры бегут к известному обрыву, прыгают с него в расчете на помощь Зефира, но Зефира нет, и обе они разбиваются. Амур залечивает рану, оставив свои обязанности, мир погружается в грубость и хаос. Чайка жалуется Венере на Амура и рассказывает о его любви к Психее. Богиня бранит сына и принимается за поиски «беглой служанки». Она обращается за помощью к Церере и Юноне. Те боятся и матери, и сына, поэтому не выдают Психею, но и не дают ей убежища, хотя Психея наводит порядок в храме Цереры и как беременная вправе рассчитывать на помощь Юноны. Психея готова сама идти на поклон к свекрови, чтобы смягчить ее гнев и найти супруга. Венера является к Юпитеру на колеснице, запряженной птицами, и требует предоставить ей Меркурия. Меркурий объявляет всюду, что тот, кто «вернет из бегов или сможет указать место, где скрывается беглянка, царская дочь, служанка Венеры, по имени Психея», получит в награду от Венеры «семь поцелуев сладостных и еще один самый медвяный с ласковым языка прикосновением». Психея слышит это и является к Венере сама.

У ворот ее с бранью встречают Привычка, Забота и Уныние, бьют ее плетьми, Венера издевается над нею и отказывается признавать Психею невесткой, а себя бабушкой будущего ребенка. Она рвет на Психее платье, таскает ее за волосы и задает ей невыполнимые задания: разобрать кучу из семи видов семян; принести шерсти златорунных баранов, впадающих в бешенство; принести воды из источника, охраняемого драконами; сходить за красотой Прозерпины в Аид. Психее помогают муравьи, зеленая тростинка, орел и в конце — говорящая башня, с которой царевна хотела сброситься, чтобы попасть в Тартар. На обратном пути она заглядывает в баночку с «красотой», чтобы восстановить свою поблекшую от страданий красоту, но красоты не оказывается. Ее охватывает стигийский сон, от которого ее пробуждает стрела сбежавшего от матери Купидона. По его просьбе за Психею вступается Юпитер. Психею по приказу Юпитера Меркурий приносит на Олимп. Заключается брак Психеи и Амура. Психея пьет из чаши с амброзией и причисляется к лику богов. У Психеи и Амура рождается дочь Вожделение. Имя дочери Амура и Психеи также переводят как «Наслаждение»




Когда Психея-жизнь спускается к теням
В полупрозрачный лес, вослед за Персефоной,
Слепая ласточка бросается к ногам
С стигийской нежностью и веткою зеленой.

Навстречу беженке спешит толпа теней,
Товарку новую встречая причитаньем,
И руки слабые ломают перед ней
С недоумением и робким упованьем.

Кто держит зеркальце, кто баночку духов,--
Душа ведь женщина, ей нравятся безделки,
И лес безлиственный прозрачных голосов
Сухие жалобы кропят, как дождик мелкий.

И в нежной сутолке не зная, что начать,
Душа не узнает прозрачные дубравы,
Дохнет на зеркало и медлит передать
Лепешку медную с туманной переправы.

Осип Мандельштам
Ноябрь 1920, 22 марта 1937


@темы: двое, Мандельштам

22:02

Если не складывается - вычти.
Peder Severin Kroyer
Оn the south Beach of Skagen



@темы: peder severin kroyer, дорога, море

21:53

Лето

Если не складывается - вычти.
On the Terrace at Sevres
Theo van Rysselbergh



@темы: лето

Если не складывается - вычти.
Меня не раздражают посты с кошечами  и жабами в брильянтах. Увидела во френдленте , пролистнула дальше и всё. Каждый в своем журнале сам себе хозяин. 
Мне непонятно зачем это люди делают. Уж больно это всё похоже на такой толстый издевательский троллинг по отношению к ним. Ну да ладно. Невелика проблема да и это всего лишь  моё субъективное мнение. 
 Только  не давало покоя ещё с прошлой недели что мне это что-то напоминает.  Сегодня озарило.)))

"-- Таперича, когда этого надоедалу сплавили, давайте откроем дамский магазин!

И тотчас пол сцены покрылся персидскими коврами, возникли громадные зеркала, с боков освещенные зеленоватыми трубками, а меж зеркал витрины, и в них зрители в веселом ошеломлении увидели разных цветов и фасонов парижские женские платья. Это в одних витринах, а в других появились сотни дамских шляп, и с перышками, и без перышек, и с пряжками, и без них, сотни же туфель -- черных, белых, желтых, кожаных, атласных, замшевых, и с ремешками, и с камушками. Между туфель появились футляры, и в них заиграли светом блестящие грани хрустальных флаконов. Горы сумочек из антилоповой кожи, из замши, из шелка, а между ними -- целые груды чеканных золотых продолговатых футлярчиков, в которых бывает губная помада.

Черт знает откуда взявшаяся рыжая девица в вечернем черном туалете, всем хорошая девица, кабы не портил ее причудливый шрам на шее, заулыбалась у витрин хозяйской улыбкой.


Фагот, сладко ухмыляясь, объявил, что фирма совершенно бесплатно производит обмен старых дамских платьев и обуви на парижские модели и парижскую же обувь. То же самое он добавил относительно сумочек, духов и прочего.

Кот начал шаркать задней лапой, передней и в то же время выделывая какие-то жесты, свойственные швейцарам, открывающим дверь.

Девица хоть и с хрипотцой, но сладко запела, картавя, что-то малопонятное, но, судя по женским лицам в партере, очень соблазнительное:

-- Герлэн, Шанель номер пять, Мицуко, Нарсис Нуар, вечерние платья, платья коктейль...

Фагот извивался, кот кланялся, девица открывала стеклянные витрины.

-- Прошу! -- орал Фагот, -- без всякого стеснения и церемоний!

Публика волновалась, но идти на сцену пока никто не решался. Но наконец какая-то брюнетка вышла из десятого ряда партера и, улыбаясь так, что ей, мол, решительно все равно и в общем наплевать, прошла и по боковому трапу поднялась на сцену.

-- Браво! -- вскричал Фагот, -- приветствую первую посетительницу! Бегемот, кресло! Начнем с обуви, мадам.

Брюнетка села в кресло, и Фагот тотчас вывалил на ковер перед нею целую груду туфель.

Брюнетка сняла свою правую туфлю, примерила сиреневую, потопала в ковер, осмотрела каблук.

-- А они не будут жать? -- задумчиво спросила она.

На это Фагот обижено воскликнул:

-- Что вы, что вы! -- и кот от обиды мяукнул.

-- Я беру эту пару, мосье, -- сказала брюнетка с достоинством, надевая и вторую туфлю.

Старые туфли брюнетки были выброшены за занавеску, и туда же проследовала и сама она в сопровождении рыжей девицы и Фагота, несшего на плечиках несколько модельных платьев. Кот суетился, помогал и для пущей важности повесил себе на шею сантиметр.

Через минуту из-за занавески вышла брюнетка в таком платье, что по всему партеру прокатился вздох. Храбрая женщина, до удивительности похорошевшая, остановилась у зеркала, повела обнаженными плечами, потрогала волосы на затылке и изогнулась, стараясь заглянуть себе за спину.

-- Фирма просит вас принять это на память, -- сказал Фагот и подал брюнетке открытый футляр с флаконом.

-- Мерси, -- надменно ответила брюнетка и пошла по трапу в партер. Пока она шла, зрители вскакивали, прикасались к футляру.

И вот тут прорвало начисто, и со всех сторон на сцену пошли женщины. В общем возбужденном говоре, смешках и вздохах послышался мужской голос: "Я не позволю тебе!" -- и женский: "Деспот и мещанин, не ломайте мне руку!". Женщины исчезали за занавеской, оставляли там свои платья и выходили в новых. На табуретках с золочеными ножками сидел целый ряд дам, энергично топая в ковер заново обутыми ногами. Фагот становился на колени, орудовал роговой надевалкой, кот, изнемогая под грудами сумочек и туфель, таскался от витрины к табуретам и обратно, девица с изуродованной шеей то появлялась, то исчезала и дошла до того, что уж полностью стала тарахтеть по-французски, и удивительно было то, что ее с полуслова понимали все женщины, даже те из них, что не знали ни одного французского слова.

Общее изумление вызвал мужчина, затесавшийся на сцену. Он объявил, что у супруги его грипп и что он поэтому просит передать ей что-нибудь через него. В доказательство же того, что он действительно женат, гражданин был готов предъявить паспорт. Заявление заботливого мужа было встречено хохотом, Фагот проорал, что верит, как самому себе, и без паспорта, и вручил гражданину две пары шелковых чулок, кот от себя добавил футлярчик с помадой.

Опоздавшие женщины рвались на сцену, со сцены текли счастливицы в бальных платьях, в пижамах с драконами, в строгих визитных костюмах, в шляпочках, надвинутых на одну бровь.

Тогда Фагот объявил, что за поздним временем магазин закрывается до завтрашнего вечера ровно через одну минуту, и неимоверная суета подняла на сцене. Женщины наскоро, без всякой примерки, хватали туфли. Одна, как буря, ворвалась за занавеску, сбросила там свой костюм и овладела первым, что подвернулось, -- шелковым, в громадных букетах, халатом и, кроме того, успела подцепить два футляра духов.

Ровно через минуту грянул пистолетный выстрел, зеркала исчезли, провалились витрины и табуретки, ковер растаял в воздухе так же, как и занавеска. Последней исчезла высоченная гора старых платьев и обуви, и стала сцена опять строга, пуста и гола."


"-- Ну что же, -- задумчиво отозвался тот, -- они -- люди как люди. Любят деньги, но ведь это всегда было... человечество любит деньги, из чего бы те ни были сделаны, из кожи ли, из бумаги ли, из бронзы или из золота. Ну легкомысленны... ну, что ж... И милосердие иногда стучится в их сердца... обыкновенные люди... В общем, напоминают прежних... квартирный вопрос только испортил их... -- и громко приказал: -- Наденьте голову. "

02:15

Если не складывается - вычти.
Жуковский Станислав Юлианович
Нахмурилось



@темы: Жуковский Станислав Юлианович, дорога

Если не складывается - вычти.
"Однажды осенью в Камберленде ребенок вышел погулять в бабушкин сад. В забытом углу он обнаружил домик размером не больше пчелиного улья, сооруженный из паутины и покрытый изморозью. Внутри кружевного домика сидело крошечное существо, казавшееся одновременно и древним, и юным. Существо рассказало ребенку, что оно – птичий пастух и много сотен лет присматривает за дроздами-рябинниками и белобровиками в этой части Камберленда. Всю зиму ребенок и птичий пастух играли вместе, причем им совершенно не мешала разница в росте. На самом деле птичий пастух иногда становился таким же большим, как человеческий ребенок, а иногда они вместе обращались в птиц, жуков и снежинок. Птичий пастух познакомил дитя из Камберленда со множеством удивительных существ, живших в еще более причудливых и славных домиках."
Сюзанна Кларк
Джонатан Стрендж и мистер Норрел


Harold Gaze
Iris


@темы: книги, сказка, harold gaze, птичий пастух, сказка на ночь, маленький народец

00:02

Если не складывается - вычти.
Kate Barnard

Kate Barnard


@темы: окна

Если не складывается - вычти.
Юрий Левитанский

...Небо памяти, ты с годами все идилличнее,
как наивный рисунок , проще и простодушнее.
Умудренный мастер с холста удаляет лишнее,
и становится фон прозрачнее и воздушнее.

Надвигается море, щедро позолоченное,
серебристая ель по небу летит рассветному.
Забывается слишком пасмурное и черное,
уступая место солнечному и светлому

Словно тихим осенним светом душа наполнилась,
и как сон ее омывает теченье теплое.
И не то  что бы все дурное уже не помнилось,
просто чаще припоминается что-то доброе.

Это странное и могучее свойство памяти,
порожденное зрелым опытом, а не робостью-
постепенно воспоминанья взрывоопасны
то забавной, а то смешной вытеснять подробностью. ..


@темы: Левитанский

Если не складывается - вычти.
Часть моих родственников чудом выжила в Катастрофе.
Вторая половина-в блокаду. 
Я и мой муж  и мои дети живем потому что они выжили. Была ли это воля свыше или просто судьба ,или сила духа, или удача или всё это вместе-кто знает? Никто. Бабушка всегда говорила что самое страшное во время войны это ощущение полного бессилия перед этой махиной которая может в любой момент убить. И понимание того что тебя действительно хотят убить.   Можно только или защищаться или бежать. Они успели уехать из Николаева на последней открытой платформе. Вокзал бомбили у них на глазах. Не все успели...

Это хорошо понимаешь когда воет сигнал воздушной тревоги. Бессилие. И понимание что ничего в мире не меняется. 
Когда я смотрю "Cписок Шиндлера" меня поражает цифра потомков "евреев Шиндлера" . 
1200 спасенных людей и более 7-ми тысяч детей  ,внуков, правнуков. Небольшой городок. 
Десятки миллионов погибших  в 20 веке это сколько нерожденных детей , внуков , правнуков? Целые страны?  Континенты? Цивилизации? 

Мой тете было 4 года когда началась блокада.  Помнит она голод,садик-  интернат  (мама была военнообязанной)  и переправу по "дороге жизни", потом голод  в эвакуации. Лакомством были почки весной. Она до сих помнит этот вкус. Говорит что это очень вкусно.  Сладкие как конфеты. Ещё забирались в поля ржы и искали там спорынью. Сладко и вкусно.  Знали что заболеют, что плохо будет,  им не разрешали, караулили а остановиться не могли. Им есть хотелось.  Домой  она вернулась только в 44. Детей привезли на Иссакиевскую площадь и приезжали родные их забирать. За кем не приехали -оформляли в детские дома. Понмит как все предупреждали что нельзя покупать мясо на рынке и что детей нельзя оставлять на улице без присмотра. Однажды ее пытались увести. Конфеты  тётя пообещала она и пошла. Бабушка вышла из магазина, спохватилась и еле догнала. 
Она очень часто приезжает ко мне в гости несмотря на возраст. Блокадники они вообще очень сильные люди. 
И каждый раз утром она проверяет сколько дома хлеба. И если один уже начат, то надо пойти и купить ещё. Идет и покупает. Каждый день. сколько я ее помню. Чтобы дома был хлеб.
Сейчас моя дочка что-то ей рассказывает на своём смешном русском, они смеются. 
Очень хочется этот момент остановить, потому что самое главное это и есть эти моменты. 
И  она, моя русская тётя и моя еврейская бабушка плачут когда смотрят этот клип.
Пусть он и будет сегодня. 



Если не складывается - вычти.
Один из самых любимых рассказов. 
Людмила Улицкая.
Бронька.

Как рассказывала впоследствии Анна Марковна, Симку прибило в московский двор волной какого-то переселения еще до войны. Извозчик выгрузил ее, тощую, длинноносую, в завинченных вокруг худых ног чулках и больших мужских ботинках, и, громко ругаясь, уехал. Симка, удачно отбрехиваясь вслед и крутя руками как ветряная мельница, осталась посреди двора со своим имуществом, состоящим из огромной пятнастой перины, двух подушек и маленькой Броньки, прижимавшей к груди меньшую из двух подушек, ту, что была в розовом напернике и напоминала дохлого поросенка.

Заселив, к неудовольствию прочих жильцов, каморку при кухне и вынудив тем самым разнести по комнатам хранившийся там хлам, главным образом дырявые тазы и корыта, она не вызвала к себе большой любви будущих соседей, обитателей одного из самых ветхих строений сложно разветвленного двора.
Но операцией руководил управляющий домами Кузмичев, однорукий негодяй и доносчик, и все смолчали. Какой прок Кузмичеву было заселять в каморку Симку, так никто и не узнал, но явно не за Симкину красоту. Видимо, она как-то удачно заморочила ему голову, на что, как выяснилось, она была большой мастерицей.
Симка вымыла общественной тряпкой пол в каморке, - тряпку в жилистых руках она держала с нежностью и твердостью профессионала, - на просохший пол поверх газет положила свою пухлую перину и обратилась к соседке Марии Васильевне с коренным вопросом:
- Послушайте, Мария Васильевна, а вообще где здесь живут интеллигентные люди?
Мария Васильевна, разгадав молниеносно извилистый вопрос, прямым ходом направила Симку к Анне Марковне, и через несколько минут Симка сидела перед белой скатертью, держа в руках синюю кобальтовую чашку с золотым ободком, а бедная Анна Марковна, сочувственно кивая нарядной серебристо-курчавой головой, так что вспыхивал синий огонек то в одной, то в другой длинной мочке, прикидывала, сколько и чего надо дать просительнице и как одновременно оградить себя от ежедневных покушений простодушной нахалки.
Тончайшее взаимопонимание было полным, ибо Симка, рассказывая о своих злоключениях, отчасти вымышленных, виртуозно обходила подлинные события, оставляя то незаполненный пробел, то темную цензорскую вымарку, а Анна Марковна тактично не задавала тех вопросов, которые могли бы расстроить приблизительное правдоподобие повествования. Достоверным было лишь то, что Симка, похоронив мужа, сбежала из доморощенного Сиона, раскинувшегося на берегах Амура, невзирая на все препоны властей, начальств и небесных сил.
Через некоторое время Симка вынесла от Анны Марковны небольшое приданое, в котором было все - от керосинки до мелкой пуговицы. Одновременно с этим Симке было дано понять, что в случае необходимости она может обращаться за помощью, но к чаепитиям ее приглашать не собираются. Симку это вполне устраивало.
Как ни странно, она быстро вписалась в общественную жизнь. Двор принял ее, оценив ее острый язык и совершенно непривычный вид скандальности - с оттенком добродушия и готовности посреди самого крутого соседского междоусобия заливисто рассмеяться, обхватив руками грудную клетку, в которой самым выдающимся местом был мощный и костистый, как у старой курицы, киль, и тряся рогатым узлом завязанного надо лбом платка.
В карьере ее тоже наблюдался если не взлет, то рост: она по-прежнему была уборщицей, но из конторы управления домами она перешла сначала в заводоуправление, а потом, уже перед самой войной, ее взяли в Наркомздрав.
В работе она была азартна и неутомима, начинала свой рабочий день в шесть утра на казенной службе, потом бежала домой кормить дочку, а потом еще справлять уборку мест общего пользования чуть ли не в половине квартир соседнего, приличного, постройки начала века и заселенного итээровцами дома.
Так вертелась она с пяти утра до поздней ночи и жила не хуже других.
Самой удивительной Симкиной чертой было непомерное тщеславие. Она нахваливала свою половую тряпку, сшитую из мешковины лучшего сорта; развешивая весной для проветривания свою необъятную перину, она раздувалась от гордости так, как будто на веревке перед ней качалась по меньшей мере соболья шуба; она превозносила своего покойного мужа, лучшего из покойников; даже полное отсутствие зубов в собственном рту она рассматривала как интереснейший факт, достойный если не восхищения, то удивления.
Главным пунктом, возносящим ее над всем прочим человечеством, была ее дочь Бронька, которая незаметно росла, лежа животом на подоконнике приподвального окна и разглядывая круглогодично меняющийся куст сирени и неизменно обтрепанные штаны мальчишек, пробегавших мимо окна в поисках неизвестно куда улетающего деревянного чижа.
Бронька была и впрямь существом особенным, нездешним - с какой-то балетной летучей походкой, натянутым как тетива позвоночником и запрокинутой головой. Материнского нахальства не было в ней и следа. Взгляд ее был всегда вверх или мимо. Первыми бросались в глаза рыжеватые, растительно-пышные волосы да низкий, изысканной фигурной скобкой очерченный лоб, и лишь потом, при особо внимательном рассмотрении, видна была вся прочая ее красота, собранная из мелких не правильностей: чуть под углом поставленных прозрачно-белых передних зубов, немного приподнятой верхней губы и таких больших светло-желтых глаз, что, казалось, они сдавливали переносицу и простирались до висков. И ко всему этому - обаятельно-сонливое выражение, как будто она только что проснулась и пытается вспомнить ускользнувший сон.
На групповой школьной фотографии сорок седьмого года двенадцатилетняя Бронька не смотрит в объектив. Она отвернулась: видна лишь часть щеки и толстая колбаса косы, скрученной над ухом.
Раздельное обучение уже ввели, но формы еще не узаконили. Одеты разномастно, но опытный взгляд определит одну общую особенность - все в перешитом, в комбинированном, в перелицованном.
Впрочем, две девочки в передничках старорежимного покроя. Это Бронька и внучка Анны Марковны, преданной по гроб жизни гимназическим представлениям о мире, заслуживающим глубокого, но запоздалого уважения. Ирочка, в соответствии с идеалами бабушки, в темном платье с белым воротничком, имитирующем грядущую форму, Бронька - в шерстяной кофточке и сатиновых нарукавниках. Все дети мелкие, недокормленные, толстяков нет. Про нарушения обмена веществ стало известно позже, в более сытые бескарточные времена. Бронька стоит немного боком, и заметно, что под фартучком ее проросла вполне заметная возвышенность.
Через два года, в седьмом классе, Бронька была с позором изъята из школы чуть ли не на последнем месяце беременности. Как это ни смешно, беременность Броньки классная руководительница Клавдия Дмитриевна, старая дева с черной круглой гребенкой в макушке, заметила раньше, чем дошлая Симка.
Симку вызвали в школу и оповестили.
Симка исследовала и убедилась.
Ее визг и вой оглушил ко всему привычную Котяшкину деревню - так поэтически назывался двор. Звуковая партитура действия, развернувшегося в Симкиной каморке, включала в себя, кроме проклятий на общедоступно-русском языке и малопонятном еврейском, все возможные вокализы на "а-а", "о-о" и "у-у", звон стеклянной и грохот металлической посуды, а также треск кое-какой мебели и шлепки оплеух.
Справедливости ради надо сказать, что Бронька звуков никаких не издавала, что в конце концов так обеспокоило соседей, что они вломились всем миром, облили Симку водой, увели белую и совершенно бесчувственную Броньку, а потом, поочередно и хором, стали внушать Симке, что дело житейское, со всеми случается и не надо так рк убиваться.
Анна Марковна, посетившая знаменитое родительское собрание с бурным обсуждением, самоотверженно заменив свою дочь, женщину слабого здоровья, которую тошнило от одного только приближения к школе, на вопрос внучки Ирочки относительно Броньки сухо ответила, что у Броньки будет ребенок и больше в школе она не появится. При этом Анна Марковна так поджала губы, что стало понятно: никаких увлекательных подробностей Бронькиной биографии сообщено не будет.
Беременность свою Бронька доносила, не выходя из каморки, но, когда родился ребенок, как ни в чем не бывало она вылезла с младенцем на прогулку. Она стояла в палисадничке, чуть левее крыльца, с ребенком в руках, и прогулка ее продолжалась ровно полтора часа.
Первое время дворовые мальчишки пытались высказать ей свое отношение к происшедшему, а также делали разнообразные предложения, связанные с посещением чердака или сараюшки, но Бронька поднимала свои прозрачные глаза, бесстыдно и снисходительно улыбалась и никогда не удостаивала их ответом. Она и прежде была молчалива, малообщительна и по-своему независима, а теперь она и с матерью почти перестала разговаривать.
Для Симки это было дополнительным мучением. Она долго пытала дочь, кто осчастливил ее потомством. В душе она лелеяла облегчительную версию изнасилования. Но Бронька молчала как скала, не проявляя никакого смущения. Это приводило Симку в полную ярость, но ничто не могло поколебать этого несколько даже слабоумного спокойствия Броньки. Пожалуй, выражение ее лица можно было назвать счастливым.
Рождение ребенка вместе с нераскрытой тайной отцовства отнюдь не разрушило Симкиного тщеславия. Мальчик, которого назвали Юрочкой, вышел в другую породу - темненький, сероглазый, и Симка, восхищаясь его правильной миловидностью, все всматривалась в его черты, надеясь уловить сходство. С кем? Неизвестно...
Поведение Броньки как до рождения ребенка, так и после было безукоризненным. Она и раньше не толклась по подворотням и чердакам, не заглядывала в голубятни к проворным молодцам в повернутых назад козырьками кепках, а теперь, при младенце, она пролетала своей балетной походкой в магазин, когда ее посылала за чем-нибудь мать, и совсем уж бегом неслась обратно, боясь оставить младенца без своего личного присмотра на лишнюю минуту. Вечерами обычно она сидела в своей клетушке на кровати и если не кормила, то просто любовалась спящим сыном.
Симка, проникаясь иногда взбалмошным сочувствием к одиночеству дочери, гнала ее из дому: пошла бы, что ли, в гости, к подружкам! Но Бронька пожимала плечами и отказывалась. Те школьные девочки, с которыми она недавно ходила в седьмой класс, смотрели на нее издали округлившимися от ужаса глазами и вовсе не испытывали желания поддерживать с ней отношения. Только отважная Ира подошла однажды к прогуливающей ребенка Броньке и попросила разрешения на него посмотреть. Бронька отвела от лица сына простынку, и ее бывшая одноклассница восхитилась:
- Вот это да! Хорошенький какой!
И ушла, смутно размышляя о том, что при всем ужасающем стыде такого события ребеночек очень симпатичный, а Бронька принадлежит отныне к миру более серьезному, чем тот, в котором пребывают теорема подобия треугольников, выборы в учком и скакание через кожаного козла. Для своих четырнадцати лет, принимая во внимание общую оголтелость того времени, Ира была девочкой неглупой, хотя дружить ей с Бронькой было совершенно "не о чем".
К тому времени как мальчик Юрочка пошел и стал лепетать свои "баба" и "мама", обнаружилось, что Бронька опять крепко беременна. Симка на этот раз не устроила скандала, но произвела строгое разыскание. Она унизилась до того, что расспрашивала Марию Васильевну, не ходит ли кто к Броньке, пока она, Симка, на работе. Соседки, обсудив и осудив на кухонном собрании всесторонне Бронькино поведение, все же единодушно признали, что мужиков к себе Бронька не водила. По крайней мере, никто ее на этом не накрыл. Вела она себя при этом так тихо и скромно, так смиренно и безразлично выслушивала полагающиеся ей всякие слова, что общаться с ней соседям было неинтересно. Пожалуй, ее даже жалели.
Так или иначе, родился второй мальчик, в точности похожий на первого, тоже темненький, смугловатый, с серыми круглыми глазами. Бронька - вместо того чтобы рвать на себе волосы - была совершенно счастлива, играла с детьми, как молодая кошка с котятами, кормила младшего грудью, не отказывала иногда и старшему. Он был умненький и, отсосав дочиста после младшего брата остатки молока, говорил "спасибо".
С самого рождения младшего Юрочка воспылал к нему нежным чувством, которое с годами нисколько не умалялось. Дети были улыбчивыми, ласковыми, соседи их любили и баловали чем могли, жалея Симку и дуреху Броньку. Кто совал пирожок, кто печенье.
Виктор Петрович Попов, старый фотограф на пенсии, проживавший одиноко в восемнадцатиметровой, самой большой в квартире комнате, иногда пускал их к себе играть. Они садились на полу, на мелкорисунчатом красном ковре, а он вырезал им из черной бумаги зверей и велосипеды...
А Бронька опять стала беременная. Симкина еврейская душа, закаленная в тысячелетних огнях и водах диаспоры, вкупе с собственным дважды переселенческим опытом, не выдерживала этого наваждения: дочь приносила что ни год по ребенку, ни одного мужика не было и в помине. Симка выбивалась из сил. Стала попивать.
Теснота в каморке была такая, что Симка с двумя детьми спала на своей знаменитой перине, а Бронька ставила себе раскладушку на кухне, возле двери каморки, и спала там, привязанная за ногу веревкой, которую Симка, отроду не читавшая Боккаччо, держала в своей крепкой руке. Третья Бронькина беременность, уже всем заметная, не ослабляла тщетной материнской бдительности.
Новенький Бронькин сын Гришка родился в день ее рождения, когда ей исполнилось семнадцать лет. В отличие от своих старших братьев он был болезненным и крикливым. Бронька до года не спускала его с рук. Он несуразно двигал ручками, кривил обиженно рот, и Симка прикипела к нему душой.
Старшие, Юрка и Мишка, целыми днями вертелись на кухне, пока старуха Кротова не вылила однажды на Мишку кастрюлю горячего супа. С этих пор Бронька перестала выпускать их на кухню, и, если погода была плохая, они сидели в комнате старого Попова, который вырезал им из черной бумаги целый мир, населив его диковинными безымянными зверями, читал сказки Андерсена в плохих переводах и никогда не проявлял ни усталости, ни раздражения.
Младшенький постепенно выправлялся, хотя ходить стал поздно, после полутора лет, и задерживался немного в развитии. Бронька возилась с ним больше, чем со старшими, но ее усиленные заботы о детях не помешали ей в положенный срок забрюхатеть. Соседи уж и удивляться перестали такой детородной способности. Симка же к рождению очередного внука стала относиться с той же неизбежностью, как к смене сезона.
Последний сын Броньки, Сашка, был того же смугло-сероглазого образца, родился он незадолго до смерти старого фотографа, и в самый день похорон Симка, Бронька и четверо детей, после небольших поминок и крупного кухонного скандала, разразившегося по поводу самовольного вселения Симкиных потомков в бывшую поповскую комнату, въехали туда и зажили по-царски.
В первый же вечер подвыпившая Симка кричала на кухне Броньке, моющей под краном детские бутылочки, - молока у нее на четвертого не пришло:
- Шлюха ты, Бронька, шлюха! Я смолоду одна из-за тебя осталась! Ты думаешь, я замуж выйти не могла? Рожай, рожай, не стесняй себя! На восемнадцать-то метров этого гороха во-он сколько уложить можно! - и плакала, стряхивала со щек слезы.
Бронька дернулась, бутылочки звякнули о металлическую раковину. Руки ее пошли вверх, она вся запрокинулась и упала на цементный пол.

@темы: книги

02:49

Если не складывается - вычти.
А потом Бронька успокоилась.
Младшему исполнился и год, и три, и Юрочка уже пошел в школу, в ту самую, из которой его когда-то выгнали вместе с матерью. Школа была уже не раздельнополой, а общей. Девочки ходили в гимназических формах, мальчики были стрижены наголо, и только некоторые, богема и вольнодумцы, от молодых ногтей обрекшие себя на противостояние обществу, носили прозрачные, как рыбий хвост, чубчики. Учился Юрочка у тех самых учителей, которые учили, да ничему хорошему не выучили его непутевую мать.
Бронька пошла работать в булочную уборщицей. При булочной была пекарня, и кроме зарплаты Броньке давали хлеба - сколько съест, и четверо ее ребят на этом припеке росли один в одного, рослые, крепкие. Даже болезненный Гришка выровнялся, и были они ровные, как дети одного отца.
Во дворе, среди сверстников, они верховодили, да и как было противостоять их братскому фаланстеру. Время от времени отворялась форточка, и Симка хрипло кричала:
- Юрка, Мишка, Гришка, Сашка, домой! - И была какая-то смешная музыка в этом гортанном выкрике. Теперь Симкино тщеславие кормилось от этих исключительных, таких удачных, таких талантливых - слава Богу! - и таких умных - Боже мой! - и здоровых - тьфу-тьфу, не сглазить! - мальчиков.
Потом настали новые времена. Казалось даже, что именно с Котяшкиной деревни они и начинались. Ходили слухи, что ее снесут. Симка, пронырливая Симка, еще загодя устроилась работать в райисполком уборщицей, какая-то комиссия перемерила ей комнату, и оказалось, что в ней не восемнадцать метров, а семнадцать и восемь десятых, и стало приходиться меньше трех метров на человека, и они получили трехкомнатную квартиру раньше всех, еще до всеобщего выселения.
Никто не верил, пока Симка не повезла соседей на эту самую Вятскую улицу, за Савеловским вокзалом, куда ходил трамвай прямо от Новослободской, и показала эту самую квартиру, даже с ванной.
Первое время Бронькины мальчики часто приезжали в старый двор, а потом привыкли к новому, да и старый стал меняться: ветхие строения, дровяные сараи и голубятни сносили, жильцы разъезжались. Кончились последние остатки провинциальной Москвы с немощеными дворами, бельевыми веревками, натянутыми между старых тополей, и пышными палисадами с бамбуками и золотыми шарами...
Ирина Михайловна, полная и немолодая уже женщина с серебристо-курчавой головой и синими огоньками алмазов в длинных мочках ушей, промахнулась со временем. Она должна была встретиться со своим мужем Сергеем Ивановичем на площади Маяковского в семь часов, но заседание кафедры отменилось, и у нее образовалось окно в два с лишним часа. Ехать домой было не с руки, поскольку они собирались с мужем в гости на другой конец Москвы.
Она приехала на площадь много раньше назначенного времени, намереваясь зайти в магазин "Малыш" и купить что-то внуку, но магазин был на ремонте, и она стояла в растерянности, оказавшись в пустом не запланированном и не расписанном на минуты заранее времени. Она огляделась по сторонам обновленным и бесцельным взглядом и увидела то, чего лет тридцать не замечала: постепенно, исподволь изменилась площадь, мало осталось домов того раннепослевоенного времени, когда она бегала к памятнику на свидание к Сереже; и какая стоит хорошая, дымчатая осень, без сильного света, но и без ранних дождей.
Ирина Михайловна впала в не свойственное ей элегическое настроение. Ей некуда было спешить, было прекрасно.
Она купила зачем-то букет мелких разноцветных астр, улыбнулась его жизнерадостной безвкусице, а потом подошла к филармонической будочке, торгующей билетами, и стала рассеянно изучать большой лист с перечислением абонементов.
Сидящая в будочке женщина, вытянув шею, с не меньшим интересом изучала самое Ирину Михайловну, а изучив, окликнула:
- Ира! Ирочка!!
Ирина Михайловна посмотрела на женщину, и сердце ее защемило: лицо было таким родным, мучительно знакомым, словно бы выученным когда-то наизусть. Фигурная скобка лба, узкий носик, тонкая переносица и по-египетски, до висков раскинувшиеся глаза, - лицо незабываемое и забытое, как многажды виденный сон... в детстве... в детстве... еще одно усилие памяти, еще один нырок на заповедное дно.
- Не узнаешь? - умоляюще улыбнулась женщина, и продольная вмятинка обозначилась на щеке. - Неужели не узнаешь?
- Господи! Бронька! - изумилась Ирина Михайловна, которая мысленно перебирала самых отдаленных родственников по отцовской линии.
- Я, Ирочка, я! Бронька! - И радость в ней была такая, что Ирина Михайловна даже смутилась. А Бронька моргала ресницами и собиралась плакать. Она закрыла окошечко и выбралась из будки. - Подожди, подожди, ради Бога, - зачастила она. - Ты ведь не спешишь? - с надеждой в голосе спросила она. Выйдя из будки, она оказалась такой же маленькой и худенькой, как в детстве.
Она обхватила Ирину и, уткнувшись ей в бок, уже сквозь быстрые легковесные слезы говорила скороговоркой:
- Ирочка! Ой, Ирочка! Да как же я рада, что ты нашлась! Ты ведь у меня одна подруга была, других не было... Если бы ты знала, что ты для меня в детстве значила... Ведь единственная подруга... Я помню, помню, как ты Юрочку просила показать... И бабушка твоя... она нам помогала... Ирочка, вот радость-то... - Бронька смахнула со щеки слезу.
Ирина Михайловна слегка забеспокоилась: неожиданность узнавания, легкое волнение от касания к детству уже прошло, а Бронька, судя по настораживающе-истерической ноте, была немного не в себе - так показалось Ирине, человеку сдержанному и не расположенному к открытым эмоциям.
- Пойдем ко мне, я тут совсем недалеко, рядом, три минуты, - умоляюще предложила Бронька.
Ирина посмотрела на часы - пустого времени было два часа.
- У меня есть минут сорок, я с мужем договорилась здесь встретиться, - ответила Ирина, а Бронька уже засовывала в большую кожаную сумку кипу билетов и запирала будку.
Тут только заметила Ирина Михайловна, что выглядит Бронька невероятно моложаво и одета в зеленый лайковый костюм, которые отнюдь не на каждом углу продаются.
- Пойдем, пойдем же, - теребила Бронька Ирину и уже волокла куда-то через дорогу. - Я тут рядом. А мама, мама как тебе обрадуется... - И снова Бронька говорила о том, как Ира была ее единственной подругой во все времена ее ужасного, невыносимого детства...
- А мама-то жива, подумать... сколько же ей лет? - удивилась Ирина.
- Восемьдесят четыре. Инсульт у нее был, ходит с палкой, скандалит. С памятью не все, конечно, в порядке, забывает, что близко... А прошлое помнит очень хорошо. Не хуже меня, - с оттенком умной грусти сказала Бронька.
Они вошли в хороший, из тех, что прежде назывались генеральскими, дом, в приличную квартиру. Когда хлопнула дверь, раздалось шарканье и стук палки. В коридор вышла Симка, сморщенная, воспаленно-красного цвета, голова ее была повязана косынкой, все тем же фасоном - козой, с двумя рожками надо лбом. Двумя руками она опиралась о палку, подволакивала левую ногу, сухое личико ее было искривлено съехавшим вниз ртом.
- А, это ты пришла, я думала - Лева, - не совсем внятно произнесла старая Симка.
- Мама, Лева уехал в командировку, в командировке Лева, - крикнула Бронька, а Ирине сказала тихо:
- Муж в командировке вторую неделю, а она никак запомнить не может. - И снова, близко к крику:
- Мама, ты посмотри, кто к нам пришел! Это Ирочка, внучка Анны Марковны. Ты помнишь Анну Марковну, в старом дворе?
- А-а, - кивнула Симка. - Конечно, я помню Анну Марковну. Она жива? Нет?
- Давно умерла. Почти двадцать лет, - ответила Ирина, испытывая странное чувство замешательства. - И бабушка, и дедушка, и мамы давно уже нет.
- Анна Марковна была хорошая женщина, - снисходительно, словно от ее мнения зависело нынешнее благосостояние покойной. - Она меня очень уважала, очень уважала, - с гримасой гордого достоинства выговорила с некоторым трудом Симка.
Ирина Михайловна никак не могла вспомнить ее отчества. Не могла - потому что никогда его и не знала. Никто никогда не знал отчества Симки - по крайней мере, в те времена...
Бронька отвела мать в дальнюю комнату. Ирина огляделась: безликое жилье со стандартной, как у самой Ирины, стенкой, множество дорогой музыкальной техники...
- Я чайник поставлю, - сказала Бронька. - У меня конфеты есть "Юбилейные", большая редкость теперь...
Широкие рукава шелковой блузки красиво летали за тонкими Бронькиными руками, когда она доставала конфеты с высокой полки. Она подняла руку, поправила заколку в волосах, в русых, еще сохранивших рыжий отсвет волосах, и все жесты ее казались Ирине необыкновенно женственными, красивыми. А Бронька все бормотала свое:
- Ирочка, сколько лет, Ирочка. Боже мой, сколько же лет...
"А Бронька-то красавица", - вдруг догадалась Ирина. Раньше ей и в голову такое не приходило. Была замухрышка на тонких ножках, рыжая, хмурая.
"В те годы мы такой красоты не понимали, - подумала Ирина. - Она была слишком тонка по тем временам".
Бронька поставила на стол синие кобальтовые чашки с густым золотом внутри. Знакомые, знакомые чашки. Ирина очень отчетливо вдруг увидела, как молодая Симка с синей чашкой в руках сидит перед жесткой белизной их семейного стола и как бабушка, склонив набок голову, слушает скороговорную, не совсем понятную речь, пересыпаемую еврейскими словами и резкими жестами, которые все кажутся невпопад, а она, Ирочка, сидит под золоченым круглым столиком в углу комнаты и смотрит на странную гостью через бежевую бахрому скатерти, свисающей до самого пола.
- Как мальчики твои? - спросила Ирина.
- Хорошо, Ирочка. Взрослые. Мало сказать взрослые... Сейчас покажу, - и вынула шкатулку, а из нее пластиковые стопки ярких цветных фотографий. - Это Юрочка, он в Калифорнии живет, вот. Инженер по электронике, какое-то дело у него большое. Богатый. Не по-нашему, по-настоящему. Это жена его, трое детей. Американцы. Девочки красивые, правда? Внучка Джейн. А это Мишка. Он врач-невропатолог. Он там образование получил. Юрочка ему помог. Это мои американцы. Это Мишина жена, китаянка. Представь, на китаянке женился. У них там, в Америке, все перемешано. Особенно в Калифорнии.
Ирина с интересом смотрела на красивых крепких людей, на неестественно яркую, фальшивую по цвету жизнь, а Бронька взяла скромную стопку черно-белых и продолжала:
- А Гришка и Саша здесь, с нами. То есть не с нами. Гришенька на Вятской живет. Развелся он, как-то неладно у него, а Саша в Ленинграде. Внуков нарожали. Две девочки у нас есть, Джейн у Юры и вот эта, Лилечка, Сашина. А это Левы, мужа моего, дочка от первого брака. Сейчас чай принесу. - Бронька улыбнулась и вышла.
Перед Ириной лежала горка фотографий, так же далеко отстоящих от подлинной жизни, как Бронька в сером деревенском платке, с ребенком, завернутым в тяжелое ватное одеяло, слева от крыльца, почти сорок лет тому назад, - с той только разницей, что эти фотографии были лживы и реальны, а облик Броньки того времени правдив, но не воплотим...
- Ах, как я рада, как я рада тебя видеть, - с простодушным многословием повторяла Бронька. - Но ты расскажи о себе, как ты-то живешь? Что делаешь?
Ирина улыбнулась, пожала плечами, - она жила хорошо.
- Хорошо, - сказала она, - дочка... в аспирантуре, внук, муж профессор, я преподаю... доцент, в институте.
И вдруг в душе ее возникла необъяснимая тень недовольства своей жизнью, неловкости за свое полное и заслуженное благополучие. "Да нет, глупости, - промелькнуло в мыслях, - чего же плохого в том, что родители дали мне хорошее образование и обеспечили всем необходимым для жизни и мы все то же дали своей дочери..." И она, вернувшись глазами к фотографиям, сменила тему:
- Хорошие фотографии... Я очень люблю фотографии...
- Да? - со странным выражением спросила Бронька. - Ты действительно любишь фотографии?
Ирина кивнула.
Бронька исчезла в смежной комнате, что-то там грохнуло, посыпалось, прошло еще несколько минут, и она появилась, держа в руках довольно большую пыльную папку. Сдула пыль и положила ее перед Ириной:
- Посмотри вот эти.
Ирина развязала тесемку папки. Сверху лежала старинная бледно-коричневая фотография крупного формата.
Совсем юный темноволосый студент со свежими, недавно отпущенными усами сидел в кресле, расслабленно положив правую руку на маленький круглый столик, в центре которого, на месте предполагаемой вазы с цветами, лежала новая фуражка. Смутная улыбка бликовала на губах, бодро сверкали металлические пуговицы необношенного мундира.
На шелковистом коричневом картоне стоял золотой факсимильный росчерк и строгий штампик:
Салонъ Теодора Гросицкого, Ново-Ивановский Спускъ. Саратовъ.
- Теодор Гросицкий был из семьи ссыльных поляков, огромный человек, пьяница и задира. Но был он очень добрым и удивительным мастером в фотографии. На спор пошел он в ледолом через Волгу и не вернулся. Утонул. Один из его фотоаппаратов долго хранился у нас, а потом дети его изничтожили, - с неожиданной интонацией смотрителя музея сказала Бронька.
На следующей фотографии, тоже приклеенной на коричневато-серый картон, на фоне темного мелкорисунчатого ковра, подтянув колени к подбородку и обхватив руками маленькие голые ступни, в чем-то светлокружевном, дамском, сидит юная девушка, удивительно похожая на Броньку.
- Красивая фотография, правда? Мастер делал, - улыбнулась Бронька и положила перед недоумевающей Ириной еще одну: из овала смотрела еще одна Бронька, в маленькой, нэповских времен, шляпке с большим бантом; волосы густо лежат на плечах, вид томный и лукавый. Фотография по виду старинная.
- Да, да, я, - подтвердила Бронька. - Пятнадцати лет.
А в руках у нее была уже небольшая, формата открытки, фотография того же красивого студента, на этот раз в косоворотке с незастегнутыми верхними пуговицами, рядом с юной, но как будто слегка располневшей Бронькой, защищенной от солнца пышным сборчатым зонтом.
- Вот здесь, - Бронька указала в глубь фотографии, - была беседка, оттуда - спуск к реке. После дождя глиняные ступени становились ужасно скользкими, и поставили легкие металлические перильца, выкрашенные в белый цвет.
"Бред какой-то. Видимо, это какая-то очень похожая женщина на фотографии, а Бронька... Бронька на почве этого сходства сошла с ума", - объяснила себе Ирина странные Бронькины слова.
Рядом легла еще одна фотография, с уже знакомым сюжетом: тот же молодой студент в кресле, те же крупные и мелкие складки занавеса, но по левую сторону, симметрично, в таком же кресле сидит тоненькая девушка с подобранными вверх, закрученными на широкую ленту дымчатыми волосами. Она смотрит на молодого человека, он смотрит в объектив. Девушка все та же.
- Странно, не узнаешь! И это я. А фотография сделана в одиннадцатом году, и я прекрасно знаю все обстоятельства этого дня, и дом, и улицу, где все это было...
"Определенно сумасшедшая, - подумала Ирина. - Нелепость какая-то или детское бессмысленное вранье?"
Бронька правильно прочла Иринины мысли.
- Нет, я не сумасшедшая. Рассказать? - Бронька опустила подбородок в ладони, оттянув наверх щеки. Лицо ее окитаилось, но не стало некрасивым. - Действительно рассказать?
Ирина кивнула.
- Ты, Ирочка, единственный человек, который еще может его помнить. Скажи, помнишь Виктора Петровича Попова?
- Попова? - переспросила Ирина. - Нет, не помню.
- Старый фотограф, он иногда ходил к твоему деду в шахматы играть. Высокий, худой, по виду барин. Не помнишь?
- Нет. К деду много народу ходило. Ученики, друзья. А в шахматы он играл обычно со своим ассистентом Гречковым. Попова не помню, нет.
- Жаль, - вздохнула Бронька. - Впрочем, теперь это неважно, фотография эта - монтаж. И эта, - она ткнула пальцем в себя с зонтиком. - Здесь он был со своей сестрой. Он очень любил меня фотографировать. Он был не просто фотограф, он был художник, актеров снимал, и для музеев фотографии делал. Что-то он переснимал, клеил, ретушировал. Один раз театральный костюм принес, - сфотографировал меня в нем. Он, Ирочка, считал меня красавицей. - Бронька засмеялась тихим глуповатым смехом. - Ты правильно, правильно подумала. Конечно, я сумасшедшая. В детстве я была совершенно сумасшедшая. Жила как во сне. Как в кошмарном сне. Мне все казалось, что вот проснусь, и все будет хорошо и правильно. Хотя как правильно - я понятия не имела. Я только твердо знала, что не могут так люди жить, как мы жили. Так есть, спать, разговаривать. Мне все казалось - сейчас это кончится и начнется другое, настоящее. Я все ждала, каждую минуту, что все это распадется и исчезнет и настанет новая, правильная жизнь, без этого безобразия... А, ты этого не знала. Белая скатерть и синие чашки на столе - о чем моя мать мечтала, это же все у тебя было, может, ты и не знаешь этой детской тоски, а может, это было такое психическое расстройство.
Ирина внимательно слушала Броньку - ошеломленно и с тонкой неприязнью: не должно было быть у этой маленькой бывшей потаскушки, посмешища всего двора, таких сложных чувств, глубоких переживаний. Это нарушало представления о жизни, которые были у Ирины Михайловны тверды и плотны...
- Ах, как жаль, что ты не помнишь Виктора Петровича, - продолжала Бронька. - Он был наш сосед. Мать просила его, чтоб он помог мне по математике, я стала ходить к нему в шестом классе. Ира, он обращался ко мне на "вы"! Он ко всем обращался на "вы"! Вокруг него, как это тебе объяснить, была другая жизнь, и она не касалась той, которой жили все остальные... Он ото всего был как-то огражден, относился с уважением ко всем, даже к кошке. Хамство ужасное и грубость, ты даже представить себе не можешь, какое хамство, а его это не касалось. Я приходила к нему - по алгебре ничего не соображаю и соображать не хочу. Хочу сидеть за его столом и не уходить. У него в комнате - как на острове. А я тупая была! Ничего не понимала, а от этих буквочек алгебраических у меня такое отвращение было. А он терпелив необыкновенно, ни одного раздраженного слова.
Однажды он показал мне фотографии - старые семейные фотографии, вот эти. И рассказал. О своем отце, о матери, о Теодоре Гросицком, о кузинах... Господи, что со мной стало! Как я плакала... Виктор Петрович испугался, понять не может: "Что с вами? Что с вами?" А я на фотографиях и в рассказах узнала ту жизнь, которая должна... которую я все ждала... не знала, что она прошлая, а не будущая и ко мне вообще отношения не имеет, а мне - вот все это невыносимое, что в нашей квартире, в нашем дворе...
Ира, я влюбилась. Я влюбилась в него, молодого, на этих фотографиях. Если б я не влюбилась, я бы, наверное, повесилась в каком-нибудь дровяном сарае, так было невыносимо!
А Виктор Петрович, он и в старости был очень красив, очень. С тех пор я не встречала таких красивых людей. Теперь я понимаю, что в молодые годы - видишь ту фотографию - он не был так красив, как в старости. Но это теперь. А тогда я смотрела как раз наоборот - видела в нем этого студента в новеньком мундире. Он был для меня Богом, Ирочка.
Когда я поняла, что люблю его и что никого другого не полюблю, потому что никакого другого - такого! - нет на свете, тупость моя прошла, я стала сообразительна и остра. О возрасте же - и моем, и его - я совершенно не задумывалась, а замечу тебе, что Виктору Петровичу было тогда, к началу нашего романа, шестьдесят девять лет. А мне не было и четырнадцати. А страсти были - не дай Бог! Кровь южная, горячая... У Виктора Петровича тоже кровь не простая - мать грузинка, княжна грузинская.
Первое время я изнывала и страшно томилась.
Ему, конечно, невдомек, Однажды прихожу я к нему, алгеброй заниматься, а у него дама знакомая, в розовом костюме, в пудре... Он попросил меня зайти завтра, и до завтра я не сомкнула глаз. Ужасные минуты ревности я пережила. Ночь не спала - и зарядилась я в эту ночь на одно - совратить Виктора Петровича. Слов я таких, конечно, не произносила, это теперь могу так оценивать, а тогда - буря в душе. Сказать я ему ничего не могла. Я ведь тогда почти совсем не разговаривала. Писать мне казалось еще ужасней. И что писать-то? Я встала среди ночи, в одной рубашке, босиком. Мать спала как убитая, а я - к нему, по темному коридору, вся трясусь от страха не перед темнотой, перед самой собой... И я его победила, Ирочка. Не без труда. Отдать ему надо должное - он сопротивлялся.
Бронька улыбнулась. Ирина покачала головой и тихо сказала:
- Представить себе не могу. Как в романе каком-то...
- Он меня очень любил, Ира, - вздохнула Бронька. - Очень. Если бы открылось, его бы посадили за растление. Хотя сажать надо было меня, это я его обставила. Ну, я, конечно, скорей бы повесилась, чем кому-нибудь рассказала. Я берегла его. Никто на него не думал. Хотя мы с детьми у него много времени проводили.
А когда Юрочка родился, я выйду, стану возле его окна, а он в кресле сидит, через занавеску на нас смотрит. Сколько мы гуляем, столько он на нас смотрит...
Ирина сидела с синей чашкой в руке, на золотом ободке отпечатался след ее малиновой помады. Она слушала Броньку как сквозь сон, как сквозь воду.
- Молодые люди так не умеют любить. Вообще теперешние мужчины. Это я потом узнала. После его смерти много лет прошло, прежде чем я на мужчин смотреть стала. Да и некогда мне было, понимаешь сама.
Умирал Виктор Петрович три дня. Умер от пневмонии. Трудно ему было. Задыхался. Я от него не отходила. Он глаза открыл и говорит: "Душа моя, спасибо. Господи, спасибо". Вот и все...
А мать моя была очень догадлива, она сразу догадалась, что я на комнату Виктора Петровича мечу. И пока он умирал, она мне не мешала, даже в комнату не входила. Детей держала, только под конец он попросил, чтобы пришли. Ну, Сашеньке-то всего два месяца было... Такие дела, Ирочка. Тайна моя, за которую я бы умерла тридцать лет назад, теперь ничего не стоит. И никому не интересна. Никому давно не интересно, кто отец моих детей. Даже маме...
Ирина Михайловна посмотрела на часы. Муж уже ждал ее на Маяковке.
- Спасибо тебе, Броня. Я опаздываю, меня муж ждет. Я рада, что мы встретились.
Бронька проводила ее к двери.
- Нужны будут какие-нибудь билеты, заходи. Я все могу достать. Спасибо тебе. Такая радость.
Они поцеловались. Ирина ушла. Телефонами они не обменялись.
...Стояла все та же дымчатая осень, и день недели был тот же, и год, но Ирина Михайловна несла в себе какое-то глубокое и горькое изменение и никак не могла понять, что же произошло... Ее собственная жизнь, и жизнь родителей, и жизнь дочери показались вдруг обесцененными, обесцвеченными, хотя все было достойно и правильно, - старики в их семье умирали в преклонном возрасте, взрослые были здоровыми и трудолюбивыми, а дети - послушными...
И вспомнила, вспомнила Ирина Виктора Петровича, худого обтрепанного старика с твердым бритым лицом, чистыми усами, светлыми глазами в складчатых кожаных мешках и черно-серебряным перстнем на желтой руке...
И нелепая, дикая, ничем не объяснимая зависть к Броньке зашевелилась в ее сердце. Впрочем, всего на одну минуту."

00:40

Если не складывается - вычти.
"Вечером остаться дома в полном одиночестве, выключить верхний свет, включить настольную лампу. Сделать несколько бутербродов, засунуть их в духовку, или какие там у вас приспособления для превращения холодного в горячее существуют. Заварить черный листовой чай в большом пузатом чайнике, нарезать лимон. Отключить телефоны - это важно. Телевизор, если таковой имеется - лицом к стене (руки за голову, о да). Забраться с ногами в кресло, бутерброды и чай - на поднос, поднос - на колени, обложиться, к примеру, детективами Агаты Кристи, или рассказами Герберта Уэллса, словом, чем-нибудь давным-давно зачитанным до дыр, но с тех пор основательно подзабытым. 

Для кого-то все вышесказанное - верный способ испортить себе вечер пятницы. А для кого-то - один из бесчисленных рецептов счастья, самый простой, но далеко не наихудший."


Макс Фрай. "Cемь настроений недели"

Kim Parkhurst




Расскажите что вы сейчас читаете или недавно прочитали. 

У меня целый список получился
Во-первых, новое (для меня. Да, я тормоз)))) Акунин. Пелагея и Фандорин. Почти всё прочитала. Не думала что понравится, а втянулась так что уже кое-что и перечитать хочется.

Дальше, то что перечитываю постоянно , для настроения и отдохновения души. "Дом в котором" Мариам Петросян. Удивительно насколько "моя" книга.  Она и Гарри Поттер -это для меня лекарство от хандры. Теперь еще Акунина можно добавить. )

Еще из нового." Раки-отшельники" Анне Б. Рагде. Первая часть- "Берлинский тополь" очень понравилась. Продолжение -нет. Книга замечательная. Тонко, точно, но очень жёстко. Нет такой жёсткости в первой части. Наоборот. А здесь чистая голая правда и очень с этой правдой неуютно и больно. Читать  надо, но перечитывать не буду. 

"Искупление" Фридриха  Горенштейна. Он гений. Точка. Фильм Прошкина замечательный но именно как иллюстрация. Интересно насколько он понятен если не читать книгу. 

"Никогде" Нила Геймана. Первое что прочитала у него. Теперь на очереди все остальное. ) Я торомоз ,да))). Понравилось! А фильм (сериал)-нет. 

На иврите (и в переводах) Агнон. Это для работы. Что-то да ,то-то нет. На иврите он мне нравится больше. Пока что только пара переводов понравились. Но это субъективно конечно. Знаю что иногда переводы  нравятся больше. Вот здесь можно почитать  : http://lib.ru/INPROZ/AGNON/
И вот здесь как раз замечательный перевод "Из квартиры на квартиру "- http://magazines.russ.ru/ier/2011/39/sh6.html
Люблю этот рассказ. )

Ещё для работы "Катерина" Аарона Аппельфельда. Это интересно. Очень! Вот здесь хорошо о романе: http://booknik.ru/reviews/fiction/luchshaya-iz-hudshih/
И сам роман в переводе на русский с великолепным предисловием автора. http://heblit.bravepages.com/aa/aak.html 

А что у вас? 

@темы: книги, просто хорошо, вечер

Если не складывается - вычти.
Ну хоть что-то хорошего в связи с нашими выборами. А то я уже жалела что вообще стала учавствовать в этом фарсе пошла голосовать. И да, за Беннета. Оказывается не зря. Шули Муалем в кнессете и на одного арабского националиста в депутатах меньше. Мелочь а приятно. Хотя не такая уж и мелочь. )  Среди опрошенных друзей и знакомых искала кого-нибудь кто голосовал за Лапида. Нашла. Но мало. 
Видимо у меня непрезентативная выборка. На работе тоже все говорят о выборах. По отношению к Лапиду звучит еле прикрытая едкая ирония. Даже жалко его стало. Воистину титаническое усилие он должен сделать дабы оправдать этот выбор и похоже что мало кто  верит что он на это способен. Ну кроме конечно тех кто его выбрал. Интересно какой портфель он получит. Неужели министра финансов? Жду продленного дня в школах с горячими обедами и пр... МИД тоже неплохо. Красавец-мужчина всех в мире  очарует да и попи.. оговорить он любит. Злая я ,да.  Про коммментарий в его фэйсбуке слышали?" -Тода.- Ма тода? Титпашет." А с другой стороны -а вдруг? Буду добрее. 
 Удивили дамы голосовавшие за Шели. Социальная программа это замечательно и понять можно. Женская солидарность тоже дело хорошее. Но кто будет осуществлять эти программы если она собирается сидеть в оппозиции? Ей бы поменьше комсомольского задору ..
И ,да, большинство "русских " в моем окружении голосовало за Беннета. В основном кстати светские люди. 
Подруга-сабра из религиозной семьи за Шели. Мир перевернулся! )

Оригинал взят у jennyferd в post
СОЛДАТЫ ЦАХАЛа СДЕЛАЛИ ВДОВУ ПОЛКОВНИКА ДЕПУТАТОМ КНЕССЕТА.
Автор - Шимон БРИМАН.

Январь 24, 2013. Сайт forumdaily.com



Шули Муалем.

Вечером 24 января стали известны итоги подсчета 217 тысяч солдатских голосов на выборах-2013. Итог солдатского голосования добавил еще один — 12-й — мандат партии религиозных сионистов «Еврейский дом» под руководством Нафтали Беннета.

Таким образом, в новый состав Кнессета попала 47-летняя Шули Муалем — вдова полковника Моше Муалема, погибшего в катастрофе вертолетов вместе со своими солдатами в 1997 году. Шули Муалем — заместительница председателя израильского объединения вдов и сирот ЦАХАЛа, поэтому весьма символично, что именно солдатские голоса сделали её парламентарием.

Шули Муалем родилась в бедной семье репатриантов из Марокко, жившей в хайфском районе Неве-Давид. Она была воспитана на ценностях сионизма и иудаизма в рамках молодежного движения «Бней-Акива». Cама отслужила два года в Армии обороны Израиля.

12-й мандат резко укрепляет позиции партии «Еврейский дом» на предстоящих коалиционных переговорах, а также окончательно перевешивает распределение мест в Кнессете. Теперь право-религиозный лагерь имеет 61 мандат, а лево-арабский — 59 мандатов.

К радости правых избирателей можно добавить, что 12-й мандат для партии Беннета был «отобран» согласно пересчету голосов у арабской националистической партии РААМ-ТААЛь.

У 12-го мандата «Еврейского дома» есть и психологический эффект: впервые за многие годы партия религиозных сионистов получила больше мест в Кнессете, чем партия религиозных сефардов ШАС. При этом «вязаные кипы» резко выросли в парламенте — с 4 до 12 мандатов, тогда как ШАС не продвинулся и остался с 11-ю мандатами, как и на выборах-2009.


@темы: Израиль

Если не складывается - вычти.
Denis Mayer

Sly Wanderer
by *denismayerjr



@темы: лес

Если не складывается - вычти.
Как всегда у него. Сон. Волшебство. 
Henri Le Sidaner





@темы: ночь, любимое, снег, сон, город, henri le sidaner

Если не складывается - вычти.
Если не складывается - вычти.
Феликс Кривин
http://www.litmir.net/br/?b=133297&p=1

Плач по царю Ироду

Никто не любит Ирода и теперь уже не полюбит. Его могла бы полюбить жена, но ее давно нет в живых. И сыновей Ирода нет в живых, и других членов его семейства. А эти люди, население, они ведь ему чужие, как же они могут его полюбить? Они никак не забудут тридцать седьмой год, когда он пришел сюда с римской армией. Три месяца осаждали город, такую устроили резню! К власти нет широкой, проторенной дороги, и только тот достигнет ее сияющих вершин, кто, не страшась опасностей, взбирается по ее каменистым тропам.

Как много вокруг евреев! Правда, и государство еврейское, но евреев могло бы быть и поменьше. Говорят, государство — это большая семья. А еврейское государство — это большая еврейская семья. А может ли быть еврейская семья без евреев? Наверное, может. Но работа предстоит огромная…

Семен Рутберг писал роман о тридцать седьмом годе. Не о нашем, конечно, о нашем еще рано писать. Он писал о тридцать седьмом годе до нашей эры, времени прихода к власти царя Ирода.

Великий Ирод не любил евреев, но он был еврейским царем, поэтому приходилось наступать на горло собственной песне.

Чтобы легче было править еврейской страной, Ирод решил жениться на еврейке. Родители были против: они были эдомиты и боялись, что их мальчик своим браком замутит их голубую эдомитскую кровь. Но Ирод им сказал: да, он и сам не любит евреев, но, когда человек женится на еврейке, ему не обязательно любить всех евреев, достаточно любить одну еврейку — свою жену. И неужели, пусть даже у самого большого ненавистника евреев, не наберется любви на одну-единственную еврейку?

Пришлось родителям согласиться на этот брак, тем более, что их сын брал девушку из хорошей семьи, из семьи Гиркана Второго, бывшего царя и первосвященника Иудеи. Дедушка жены, так сказать, гростесть Ирода, был в Иудее и царем, и одновременно первосвященником, и хотя пребывал на заслуженном отдыхе, но народ по-прежнему его уважал.

После этой женитьбы всемье Ирода сразу стало много евреев. Жена Мариама, теща Александра, шурин Аристовул. И, конечно, гростесть Гиркан Второй, отставной царь и первосвященник. Как говорит сосед Семена Рутберга, какой великолепный кворум для погрома!

И погром, надо отдать ему справедливость, не заставил себя ждать.

Началось с того, что шурин Аристовул стал первосвященником. В семнадцать лет — первосвященник! Сопляк! И как эти евреи всюду успевают? Мы, эдомиты, пока повернемся, пока раскроем книжку (а учиться — не хочется!), глядь, а какой-нибудь Аристовул уже первосвященник!

Ирод приказал утопить Аристовула.

Все было очень прилично, даже празднично. Ирод пригласил шурина на праздник, сначала праздновали, потом купались, и во время купания шурин как-то незаметно утонул.

Евреи тогда очень горевали. Причем не только евреи из семьи Ирода, но даже совершенно посторонние евреи. И Ирод тогда впервые подумал: небось, по нему, по Ироду, они не станут так горевать.

Отправляясь в Рим для отчета о проделанной работе, Ирод дал указание в случае его смерти тут же умертвить и его жену, чтобы они могли умереть вместе. Указание было тайное, но о нем тут же узнал весь Иерусалим, и все решили, что Ирод уже умер, принимая желаемое за действительное. Но Ирод вернулся, посмотрел жене в глаза и увидел в них какое-то отчуждение. Ей, наверно, не нравилось, что он приказал ее умертвить.

Вскоре Ироду опять пришлось уехать, и для надежности он перед отъездом приказал умертвить дедушку Гиркана Второго, а в случае своей внезапной смерти опять же умертвить жену. И чтоб она не сбежала, приказал пока держать ее в крепости.

По возвращении из поездки он внимательно посмотрел на жену, и она ему еще больше не понравилась. То ли после тюремной камеры, то ли после смерти любимого дедушки Гиркана Второго, но она как-то изменилась и не проявляла к Ироду надлежащей любви. Может, она хотела его отравить? И он отдал жену под суд по подозрению в отравлении.

Идя навстречу потерпевшему, суд приговорил его жену к смерти.

Интересно, почему суд принял именно такое решение? Может, здесь имел место тайный умысел — оставить Ирода без жены?

Он приказал казнить всех членов суда — на этот раз без суда, потому что нелепо отдавать суд под суд, в этом есть какая-то патология.

Расправа над судом без суда не ослабила горя Ирода, и он приказал умертвить тещу Александру, а также всех родственников по линии жены. А заодно и других родственников по другим линиям и вообще не родственников, без всяких линий.

И опять евреи плакали, и, глядя, как они плачут, Ирод думал с завистью, что о нем они не будут так горевать…

Семен Рутберг писал роман о давних временах, но собирал материал в современной жизни. А где он мог еще его собирать? Хотя ему пошел седьмой десяток и, надо сказать, очень быстро шел (шестой шел не так быстро, пятый еще медленней, а уж четвертый, третий, не говоря уже о первых двух… Почему-то годы, в отличие от людей, и старости движутся быстрее, чем в молодости), — так вот, хотя Семен Рутберг был человек немолодой, но не такой же старый, чтобы помнить времена Ирода!

Между тем у Ирода дело шло так быстро, что в его семье почти не осталось евреев. Только два сына, Александр и Аристовул, да и то наполовину, по материнской линии.

Стал к ним Ирод присматриваться, и в какой-то момент ему показалось, что сыновья не прочь его убить. И тогда он приказал убить их — чтоб они его не убили.

Но сыновья есть сыновья, родная, хотя и еврейская, кровь. И, горюя по ним, Ирод много перевел народу.

Евреев в его семье уже совсем не осталось. Но в стране они еще были. Страна-то была еврейская. Конечно, страна может быть еврейской и без евреев, но это, с грустью думал Ирод, вряд ли осуществимый идеал.

Поговорим об идеалах. Семен Рутберг как раз жил в стране, в которой очень много говорили об идеалах. Старый Нотэ, друг Семена Рутберга, рассказывал об осуществлении этих идеалов в одном из колымских лагерей.

Начальником лагеря был такой Ирод, о котором не могли и помыслить древние времена, а Нотэ у него работал на лесоповале. Сослуживцы, можно сказать.

И вот вызывает к себе этот Ирод сослуживца по лесоповальным делам и спрашивает:

— Что, жид, письмо ждешь?

— Жду, — отвечает Нотэ, — уже давно писем не было.

— И от кого же ты ждешь письмо?

— От жены.

— Может, и от матери?

— И от матери (мама Нотэ тогда еще была жива).

— И от детей?

— И от детей тоже.

— Сейчас поищем, может, что-нибудь и найдем, — говорит Ирод и начинает шарить у себя в столе.

Шарит, а сам все поглядывает на Нотэ, не надоело ли ему ждать. Если надоело, то можно прекратить поиски.

Но нет, Нотэ не надоело. Он бы мог так долго стоять. И хотя вообще-то был небольшого роста, но теперь стал такой длинный, чтобы было легче в ящик заглянуть.

Наконец начальник нашел письмо. Толстенькое такое. Таких толстых писем Нотэ еще никогда не получал. Там, наверно, не только от жены, но и от детей, а возможно, и от мамы. Нотэ не мог оторваться от письма, хотя оно еще находилось внутри конверта, а как же он не сможет от него оторваться, когда извлечет из конверта письмо!

Начальник держал письмо так, чтоб его было хорошо видно. Он улыбался, и Нотэ улыбался, они оба улыбались, как улыбаются сослуживцы какой-то своей общей радости.

— Они, наверно, все тут: и от жены, и от детей, и от матери, — говорил начальник. — Так вот тебе, жид, это письмо. — И он стал рвать письмо прямо вместе с конвертом. Письмо было толстое, трудно было сразу порвать, но им рвал постепенно. Оторвет кусок, потом рвет его на мелкие части. Еще один оторвет — и этот на мелкие части. Рвет и все приговаривает: — Вот тебе, жид, твое письмо! Вот тебе твое письмо!
Рассыпал письмо по всей комнате. Потом приказал собирать. Нотэ думал, может, он эти кусочки отдаст, и аккуратно собирал, все до последнего клочочка. Чтоб потом сложить и все клочочки прочитать.

Но когда все было собрано, начальник скомандовал:

— В корзину!

Вот это было самое трудное. Он с этими клочочками прямо сроднился, пока их собирал, и теперь словно душу выбрасывал в корзину.

Вышел от Ирода совсем без души. Ничего не чувствовал.

Душа потом наросла, она всегда нарастает, если есть на чем, но в некоторых ее местах он и потом ничего не чувствовал. Мертвые были куски. Их режь, коли — ничего не больно.

У Семена тоже так было. Взять хотя бы это слово обидное: жид. В Западной Украине евреев по старой привычке называют жидами. Люди хорошие и к Семену относятся хорошо. «Вы, — говорят, — не обижайтесь, Семен Михайлович, что мы вас называем жидом. У нас так принято».

А он и не обижается. У него в этом месте, где обижаемся на такие вещи, давно все атрофировалось. Скажут «жид», а ему не больно. Теперь стало больно, когда начал писать роман. Хотя времена Ирода — не наши времена. Но как писать про не наши времена, когда живешь в наше время? Конечно, об Ироде много написано, но кто же верит книжкам? Действительность нужно писать с действительности.

А действительности у нас много. Да еще какой действительности! Ироду, может, такая действительность и не снилась.

Но ему жить в своей действительности, от которой тоже ничего хорошего не дождешься. Потому что никто не любит Ирода и теперь уже вряд ли сможет полюбить. И когда он умрет, его не будут оплакивать. Они будут не плакать, а радоваться, хотя у них есть Стена Плача, а стены радости нет.

И что же Ирод придумал, чтоб добиться всенародной любви? Он приказал в день своей смерти устроить в стране такую резню, чтоб никто не мог радоваться, а все проливали слезы. По нему, по Ироду. В том числе и по нему.

И чтоб долго потом вспоминали:

— А помните, какой у нас был плач, когда умер Великий Ирод?

Господи, ведь оно так и было!.. Это опять вмешивается наша действительность. Ну почему она все время вмешивается, наша действительность?

Господи, как трудно писать роман о жизни! Жить трудно, а писать роман о жизни еще трудней!